отрывок из книги «Склепомания»

«Что я знаю о революции, кроме того, что она способна отнять мой комфортный уют, покой и притяжение к социуму, с которым мне уже во век не сродниться?» — так думал Склеп, лежа пустой промозглой за окном и заплесневевшей в доме ночью. Размышлял и старался себя раззадорить, не хотелось ему мириться со службой в армии, ох как не хотелось. Вкусив беспредельных бродяжничеств, он цепенел от одного представления от денинощного подчинения кому-то. Казарма, баланда, нары, наряды, драки, кирзочи, сволочи, крысы и прочие атрибуты убивали наповал. Зачем во все это погружаться, случайному, свободному, было совсем не понять. Склеп с утра ничего не ел, не говорил, лишь пил воду и часто дышал навзрыд. Предстояла ему не война духа, а рабская грызня за горбушку. Русские сентиментальный дух его жаждал не тех впечатлений, совсем не тех.

Лед и пламень революции когда-то шкварчал и плавился, обжигая каплями смерти Всепроникающий дух революционного безумства, но безумства не истеричного, а расчетливого, боевого безумства, когда голова остается холодной, а сердце пылает яростью. Когда-то проклятый врагами народа и революции идеолог Троцкий встал перед ним в сером кителе и стальных очках. Взором пронзительным и ясным смотря он не отрываясь во внутрь Склепа, пока тот не перевернулся в своем игрушечном гробу, где его тело уже четверть века не обретало успокоение. Всмотрясь в грядущее очами синей дали, тот лишь мягко усмехался в бородку. Тот, который расстреливал за малейшую провинность, который гнал бойцов в бой под страхом мгновенное смерти, который вновь ввел телесные наказания для солдат, который ставил перед солдатами вроде бы непосильные задачи, выполняя которые большинство из них гибло, зато выжившие становились сверхчеловеками. И умереть за идею, за веру в неминуемую победу было страстней и старательней чем все то, что лежало за линией огня. Пулеметные заградроты были уже и при подавлении белых и при вытеснении коричневых, тогда лишь бабий дух не взбрыкивал материальными самомнениями, не забивался солдат в истерике негодования. Никто из желавших пройти сквозь ад огня не отдавался в объятия его благородия или пивного отморозка, никто не смирялся перед подавлением и оккупацией. Эти фаллические символы – пулеметы, низвергающие свинцовое семя в нерадивую плоть зачинали по сути новую жизнь. В борьбе с вечным блядским соком, растекающимся по территории Руси хороши все средства. Изгоняющий бабское раболепие кровавый террор иссякнув породил заскорузлое долготерпение, обернувшееся рутиной. Но теперь не приходится опасаться большой мировой войны. Еще в середине прошлого века люди были суровей и грубей настолько, что за штрафную стопку могли вам голову открутить. Миллионы шли в расход туда-сюда. Рабов рутины изничтожали. С новым веком остервенение не объединяет несметные полчища. Все одинаково и тут и там, конечно, элита не добита, но это дело изощренных фанатиков и врачей. В целом стали модными ненасилие и жизнь как поиск новых половых партнеров. Проще удовлетворяться сотиком или бутылкой, не раз и  не два, чем сразу раз и навсегда бомбометанием. Нелогичные и дикие остаются за забором цивилизованного санатория, где за правильность размещаются правильные и прямоугольные. Выросший на обочине индустриальных развилок, он разучился радоваться бытию. Как отличить насущные потребности от постыдных привязанностей? Разграничить? Говорить себе, что это мне нужно каждый день, а без этого я могу обходиться? Сравним положение наших героев по их отношению с прекрасной половиной человечества. Как говорится, на вкус и цвет товарищей нет. Впрочем, находятся и на этот переменчивый и подвижный товар динамичные дегустаторы сходных предпочтений. Итак, у Марины, с которой Склепу пришлось расстаться с такой мукой, была всегда горячая, черная и шоколадного вкуса промежность, а у ван-гоговой Леночки писька была уже чем он мог представить до сих пор, на ней было меньше волос, они были светлей межножного марининого оперения, но своими поцелуями, щетиной и даже зубами он очень быстро приучился оживлять эту дикую сущность. Да, для объективных умозаключений, стоит признать, что у каждой ее владелицы была своя внутренняя боль, располагающаяся в области сердца и проявляющаяся в глазах их обладательниц: в больших карих лениных и резких зеленых марининых. Однако, глушить эту душевную рассосредоточенность им приходилось лишь одним достойным уважения природы методом – ненавязчивым и неумолимым совокуплением. Если Марина выбирала спонтанные ситуации и зачастую случайных партнеров, то Леночка в силу своего опыта и умудренности одиночного продолжительного существования, слишком дорожила своим духовным партнером и была ему верна целиком. Недаром у Ван Гога она ассоциировалась со светом и тишью библиотек, где они и познакомились: тогда он въедливо штудировал массу книг по искусству.

А Марину Склеп «снял» в атмосфере тусовочного смрада и грохотания-повизгивания рок-н-рольного балагана. Ушли они прям с этого безудержного непотребства к ней домой трахаться. Смелый шаг современной женщины, прихватившей парня толпы. Конечно, потом она своей иной занятостью и явным равнодушием его-таки отшила. На бумаге конечно не вместить все потоки негодования, ненависти и презрения, коими в уме и зачастую на улице вслух, Склепыч поминал и проклинал Мариночку. Речь-то у нас не об этом, а об общем влиянии женского передничка на мужской мозжечок. Когда совокупительная передозировка сказалась на свирепости одного лоботряса, а рациональный, позитивный и эстеткорректный коитус спас другого. Нечто безудержно извращенное в первом случае и бескрайне изощренное в ином. Говорят, надоедливых любовниц бросают. Но с такой ситуацией мне сталкиваться не приходилось. Женщина Всегда сильнее мужчины в плане интимной жизни и лишь она склонна одобрять и выбирать какого-то партнера, затем пренебрегая этим. Как сермяжный курьез ныне безнадежно душевнобольного Шницеля: «Девственницы? Никогда не встречал! Мне ни одной не попадалось. Вряд ли это вообще бывает!» Но тут мы должны сделать один обобщающий комплимент всем женщинам: иногда это бывает! В редких, зачастую зачаточных случаях, но экземпляры обнаруживаются. А Леночка в данном случае и вовсе была архаичной латентной хранительницей очага. Она до тридцати лет оставалась девственно непорочной. Ждала Ван Гога. Страсть к прекрасному ее обуревала во всевозможных проявлениях искусства… Когда же этот вечно небритый сорокалетний мужичок сверкнул на нее стальным оком настоящего живопро-пойцы или писца, у ней меж сердцем и промежностью проскочила искра. Говорят, конечно, что любовь зачинается где-то между глазьев. Номы не верим и утверждаем, что клапан сохранения рода щелкает в туловище. Руки ее задрожали и она зачем-то села на корточки, якобы в поиске книженции. Это была просто боль. Боль вечная, непрекращающаяся как само осознавание. Он не помнил уже с каких пор он заразился этой резкостью восприятия, когда все это невразумительное непостоянство чувств и слишком едких ощущений настигло. Быть может с тех самых пор, когда он перестал ориентироваться в системе координат своих ближних? Перестав понимать что они от него хотят, зачем живут рядом, почему так предсказуемо ограничены… Или когда ушел из дома совсем? А счастье почему-то всегда лежало за гранью его надежд. Горизонт стекался к пустым рукам, уставшим ногам и продуваемым всеми ветрами горячечной голове. И смотреть спокойно на все эти марионеточные механизмы, которыми люди рядом раззадоривают и стимулируют друг друга подергиваниями было уже невыносимо. Слезы ручьями стекались с глаз, от шмыгания перекрывало нос, оставалось лишь ослепнуть и задохнуться окончательно. Жар и спазмы, отчаянье и тревога… В конце концов, чтобы прорубить эту трясину затягивавшего его безумства, он резко схватил чашку с нещелканными вовсе семечками и швырнул в окно. Была зима. Вслед за шумом выбитого стекла, в соседней комнате послышался топот ближних, только и могущих прийти на помощь лишь когда гибнет общее имущество. Первым в комнатку ворвался отец, подскочил к свистящему холодом окну, затем схватил сына за грудки и затряс так, что слюна его смешалась со слезами Склепа. Это была ярость ненавистных объятий, призванная вытрясти душу и растрясти сознание. Если бы не подоспевшая следом мать, нависшая на отца сзади, придушил бы его. А так они все трое завалились на кровать. Этакая семейная групповуха. Одна лишь сестра, предусмотрительно включив свет, робко воскликнула: «Вы что тут?.. Да вы что, в самом деле?!» Все нехотя расползлись, хотя отец все же не выпускал ворота сына. Матери даже пришлось его укусить за эту руку. Окошко заткнули подушкой, поорали, потормошили, потоптали туда-сюда пару часов. Его же по-прежнему душило тихое и тусклое бешенство, не дающее прохода и освобождения. Вновь припомнились все крупнейшие разочарования жизни, все работы, которые он не осилил физически, все отторжения женщин, которые он не перенес психологически, вся эта ожесточенность рабов рутины, не выносимая им морально. Безобразие маскируется под благодушие, приветливость – под пустопорожность. Равнодушие всегда принимает форму всевозможных имитаций, зачастую корыстных. Вне деловых и домашних проблем человекам уже не чем поделиться друг с другом. Слова, приписываемые кем-то Сталину: «Сойти с ума не легко. Сумасшедший – не глупец. Сходя с ума, не ум человек теряет, а наоборот, освобождается от того что есть не ум: от злободневного рассудка. Ум и рассудок – классовые враги. Ума без воображения не бывает, а воображение, в отличие от рассудка, благородных кровей. Но все мы, каких бы ни были кровей, рождаемся сумасшедшими. Некоторые революционеры и художники сумасшедшими остаются на всю жизнь». До этого, у не освобожденных духом, наблюдаются страх, пустота, безысходность. Переворот сознания и обновленный взгляд на мир – вот что ему было необходимо. Но вдыхать воздух свободы полной грудью и пьянеть от озона, а затем плавать как в вакууме, без руля и ветрил, полагаясь лишь на течение ему не хотелось. А тут приходится вязнут в наборе условностей, привычек, комплексов и зависимостей, давиться злобой и опираться на раздражение. Надо подняться, сорваться, озлобиться и разбить глупость – серость без слов, чтобы сохранить себя. Если одна была как черная слизь, то вторая точно уж олицетворяла собой серую слизь. Эти женщины никогда не встречались, хотя ходили по одним и тем же улочкам. Я знал их обоих, но ни одной из них не внушал особого доверия все ж таки. Ни жар ни трепет мои не могут быть восприняты всерьез. С Мариной меня познакомил Склеп, чтобы как-то заинтересовать собой и своими знакомыми. С Леной же Ван Гог сошелся только благодаря мне, завсегдатаю библиотек.

Н-да, женщин красит скромность, а мужчин скромность же укрощает. Бешенство их матки или беспредел мозжечка, что вам ближе?! Но меня больше всего возбуждает посул: «Никто ничего не знает, никому не верю и никто ни на что не способен!» Звучит , согласитесь также как: «Нечего выпить и нечем закусить, негде жить…» Тут я вынужден признаться: всегда обожал женщин, перед которыми проигрывал. А может резонней было бы спросить: имел ли я шансы в своем вечном уничижении? Нет только не перед женщинами, ибо ценить они начинают сущность, подменяющую их существо. Но разве ведь садизм – это не потерявшее последнее терпение мазохистство, точно так же как пессимист – это лишенный последней надежды оптимист… Но чтобы уложиться в прокрустово ложе женских канонов продолжения рода, надо быть донельзя традиционным или, напротив, чересчур выдающимся и преуспевшим. Все это я теперь пишу лишь для того, чтобы избавиться и убить свои чувства к Лене. Как ни больно и не абсурдно мне в этом признаваться, чем-то непостижимым она безнадежно ранила меня. Глупо перечислять неуклюжие свойства ее характера, ее угловатые манеры перезрелой натурщицы или сетовать на ее суровую черствость. Эти отмазки с трудом залепляют мои раненые чувства и болезненные впечатления от нее… Конечно, мне было крайне неловко и глупо прикидываться другом семьи Ван Гога, ведь выбрала она его… Нет, он не ревновал, а может и не догадывался о моих впечатлениях от его супруги. Хотя, нет, наверное, мои и ее глаза и манеры многое выдают… Ну и что же, это ведь всего лишь платоническая связь и все. К тому же никогда невозможно говорить о своих чувствах с женщиной, которая тебя до конца не понимает, которую ты смущаешь своей навязчивостью, с избегающей… Другое дело: Марина, она до сих пор отдается мне, она горяча и доступна вся… Сказать, что у меня к ней нет больших чувств я тоже не могу. Своей страстью, своими горячими эмоциями, подчас унижающими и раздражающими меня, она хороша. Приятно быть желанным мужчиной, который не заходит в гости как бы между прочим. А лишь сознательно, или точнее, абсолютно бессознательно, как последний самец на этой земле в любое время вваливается к ней домой, как в свою пустую берлогу и брать за жопу эту женщину! Все остальное она делает похоже уже механически, но кто сказал, что это противоестественно? Она меня никогда ни чем не кормит, так, разве что угощает чем-нибудь к чаю, смотрит мне в глаза с адским огнем, гладит по рукам и по голове, прижимает к своей груди и разогревает своей плотью. Ну и что, что я у нее не один, я это знаю наверняка, и уже смирился почти с этим. Зато в те редкие часы, что мы видимся, она полностью заменяет мне мать. Да ведь и у любой плодовитой матери должно быть несколько детей, всех ведь надо приласкать, обгладить и обсосать, что ж с того… Конечно, овладевая Мариночкой я смакую сокровенные душевные качества Леночки, мне кажется, что это она со мной играет в больницу, в учительницу, в дегустаторшу и теплый стог летнего сена. И то, что она мягка и послушна в моих руках, ничего не просит ей объяснять и не требует сверх того малого, что я ей могу отдать, это даже просто прекрасно.

Комментарии: (0)

Оставить комментарий

Представьтесь, пожалуйста